Худо без добра Максим Трудолюбов — о том, можно ли считать войну, развязанную Путиным, абсолютным злом. И о том, есть ли вообще в политике место таким категориям
Чем дольше продолжается война России против Украины, тем сильнее она требует от политиков, интеллектуалов, журналистов и обычных людей четко определиться по отношению к ней. В выступлениях западных политиков, в телеэфирах, на страницах прессы, в социальных сетях в связи с именем Путина и Россией часто звучит слово «зло». Российские политики и пропагандисты, лихорадочно пытаясь задним числом найти оправдание войне, в свою очередь тоже прибегают к тому же лексикону. Редактор рубрики «Идеи» Максим Трудолюбов постарался разобраться в том, что стоит за этими словами и почему мы в XXI веке все еще нуждаемся в них.
Легче всего сказать, что слова «добро» и «зло» устарели, что они по-разному используются в разных культурах, и на том закончить разговор. Тем более что ближневосточные, индийские, китайские и другие незападные интеллектуалы и политики настроены по отношению к Москве не столь уж категорично. Дело не только в распространенных там антиамериканских настроениях, не только в нефти, которую можно теперь дешево купить у России, — дело еще и в недоверии к моральному дуализму, к черно-белой картине мира.
Но на Западе культура сохраняет наследие христианской теологии, философской и литературной традиции, связанной с попытками понять мир, в котором есть система моральных координат: «добро» с одной стороны и «зло» — с другой.
Этот язык — осознанный выход за пределы правовой терминологии. Какова разница между обозначением некоторого действия как «зла» или как «преступления», задается вопросом философ Сьюзан Найман, автор книги «Зло в мысли Нового времени» (Evil in Modern Thought, см. описание в конце текста).
В речи эти понятия часто взаимозаменяемы. Но преступление — это то, для чего у нас есть процедуры, рассуждает Найман. Мы знаем, как наказывать за преступления и даже иногда как их предотвращать. Преступления, таким образом, можно упорядочить, мысленно сделать их частью всего остального опыта.
Зло — это то, что в опыт не вписывается и подрывает доверие к миру. «Каждый раз, когда мы говорим себе „этого не должно было случиться“, мы вступаем на путь, который прямо ведет нас к обсуждению проблемы зла», — пишет Найман. Мы не можем не чувствовать разрыва между тем, как есть, и тем, как должно быть.
Происходящее в Украине возвращает всех нас к вопросам, хорошего ответа на которые никто пока не нашел. Почему гибнут и болеют те, кто ничем этого не заслужил? Чем дети в принципе могли навлечь на себя страдания? Вопросы об этом глубоком непонимании происходящего сформулированы две с половиной тысячи лет назад в библейской книге Иова. Ее герой претерпевает ужасные страдания — теряет детей, дом, здоровье и богатство — и открыто упрекает Бога в несправедливости.
Зло ради будущего
До появления науки в современном смысле слова мыслители стремились отвечать на вопросы Иова, оставаясь внутри религиозного взгляда на мир. В частности, христианство, помимо прочего, стремилось снять логическое противоречие: если Бог всемогущ и благ, то почему он допускает страдания невинных?
Коротко этот ответ можно описать так: Бог и сам страдает. Он никак не ограничивает свободу человека, поэтому люди могут беспрепятственно, по собственному выбору творить и добро, и зло. В соответствии с вероучением христианства, сам воплотившийся Бог прошел через жестокие испытания, боль и мучительную казнь, к которой был приговорен государством. Его страдания были более жестокие, чем те, через которые прошел Иов.
В финале книги Иова ее главный герой перестает обвинять Бога в несправедливости, признает его власть над людьми и миром и вновь обретает благополучие на этой земле. Иисус же страдает и благополучия в этом мире так и не познает. Христианство, таким образом, исходит из того, что разрыв между тем, как есть и как должно быть, существует и для самого Бога.
В Новое время мыслители пытались найти новые ответы на старые вопросы.
Готфрид Лейбниц в начале XVIII века придумал новое слово — «теодицея» (богооправдание). Лейбниц был убежден, что распространенные среди некоторых мыслителей подозрения в несовершенстве этого мира и упреки Творца в ошибках проектирования несправедливы. Зло и наказание, добро и награда должны быть связаны, но божий мир еще недостаточно изучен и потому разрыв между тем, как есть, и тем, как, нам кажется, должно быть, со временем будет преодолен. Наука, благодаря своему развитию, подтвердит, что мир, в котором мы живем, построен хорошо, и даже более того, он — лучший из возможных миров.
Иное решение предложил Жан-Жак Руссо, решив, что мир поражен злом не из-за попустительства Бога, а из-за действий людей, сознание которых отравлено существующими общественными нормами и порядками. Зло пришло в мир через историю, из-за множества событий, в силу которых люди оказались отчуждены от своей изначальной доброй природы. Руссо предлагает решение — систему образования, которая позволит доброму человеческому естеству проявиться. В романе «Эмиль, или О воспитании» Руссо создает образец ухода от мира и описывает идеальную, по его мнению, программу воспитания молодого человека. Опираться руссоистское воспитание должно было на физическую культуру и естественные науки.
Еще одну радикальную попытку по-новому отнестись к присутствию зла в мире предпринял Иммануил Кант. Люди всегда стремились к восстановлению связи между добром и наградой, между злом и наказанием. Вся благочестивая литература и морализаторство большинства культур пронизаны мечтами о таком мире, в котором боги поощряют добрые дела и наказывают злодейство. Но с точки зрения Канта, изложенной в «Основах метафизики нравственности» и других работах, отсутствие уверенности в том, что добро будет вознаграждено, как раз и придает ценность благим намерениям.
Каждый человек должен быть сам себе законодателем — и поступать так, будто поступает в соответствии со всеобщим законом, не будучи уверенным в каком-либо поощрении со стороны. Если бы уверенность в поощрении существовала, то желание награды и страх наказания заняли бы место свободного нравственного поступка. Если бы люди знали, что добро всегда вознаграждается, а зло всегда наказывается, то они действовали бы как марионетки.
Позднее мысль все сильнее удалялась от попыток примирить существование высших сил со злом и перешла к попыткам справиться с присутствием в мире страдания и несправедливости, оставив высшие силы в стороне. В конце концов, от понимания, что божество в принципе нуждается в оправдании, не так далеко и до понимания, что в рассуждении можно обойтись без божества вовсе.
Появившаяся очень поздно идея прогресса — возможно, самая революционная идея Нового времени. В ней две составляющих. Во-первых, это представление о людях как о едином целом, о цивилизации, состоящей из обществ, которые в своем развитии подчиняются некоторым универсальным силам. Во-вторых, это представление о едином времени, которое не бежит по кругу и не ведет к деградации, как многие считали раньше, а идет вперед, к общей для всех цели.
Движение под действием разумной универсальной силы к некоторой общей цели можно усмотреть во всемирной истории, считал Георг Вильгельм Фридрих Гегель («Лекции по философии истории»). Эта конечная цель — максимальное воплощение человеческой свободы. Да, мы видим вокруг себя преступления, страдания и войны, но это сумерки, в которых нужно различать проявление духа, а значит, и контуры будущей свободы. Не нужно грустить, глядя на руины — античные или сегодняшние, — потому что исторические изменения неизбежны и даже необходимы. Они происходят ради чего-то (свободы). Чтобы это осознать, считал Гегель, нужно хорошо понимать историю, в которой разные миры («восточный», «греческий», «римский», «западный») и созданные ими общественные устройства представляют собой последовательные этапы взросления человечества, от «детства» к «зрелости».
Карл Маркс, сам того не желая оказавший огромное влияние на развитие России, тоже видел в истории единый процесс. При этом главной универсальной силой он считал интересы социальных классов: наемных рабочих, капиталистов и земельных собственников. У Маркса, в его прочтении истории, тоже были этапы взросления: рабовладельческое общество, феодальное, буржуазное, — и в каждом были противостоящие друг другу классы (рабы и рабовладельцы, крестьяне и феодалы, пролетарии и буржуазия).
Социальная революция, по плану коммунистов, должна была, сокрушив буржуазное государство, сделать общество по-настоящему благополучным, отменив эксплуатацию рабочих собственниками. Искомый новый общественный порядок — тот, который едва виднелся на горизонте, — должен был быть рациональным, построенным разумной общественной силой и благотворным для всего общества.
Будущее после ада
Двадцатый век можно рассматривать как «страшный суд» истории, о котором писал Гегель, но только не в том смысле, какой вкладывал в это понятие сам немецкий философ. То, о чем философы XIX века только размышляли, политики-практики в ХХ веке попытались воплотить в жизнь. Под флагами высоких идеалов по-разному понятой свободы — национальной в фашистских режимах и социальной в коммунистических режимах — в ХХ веке совершались чудовищные злодеяния. Идеалы не только не предотвратили, а по-своему даже способствовали выходу зла из берегов. Технологии, способные повышать эффективность массового производства и созданные во имя успехов отдельных корпораций и целых наций, позволили построить машины для массового убийства. Человечество научилось убивать в масштабах, невозможных на прежних этапах исторического «взросления».
После двух мировых войн, гибели миллионов людей на полях сражений, в концлагерях и в результате массовых репрессий под судом оказались не только военные преступники проигравших стран. Подверглись глубокому пересмотру и прежние попытки найти в истории признаки общего движения к свободе. Даже те, кто протестовал против преступлений и мог не чувствовать свою личную ответственность за них, столкнулись с невозможностью осмыслить мир, в котором такие злодеяния были возможны. Те, кто выжил в концентрационных лагерях, считали своим долгом перед теми, кто не выжил, отказаться от любых попыток примирения с миром, в котором был Освенцим (и ГУЛАГ, о чем ниже).
Что это было, спрашивали они. Недостаточная изученность божественного плана по Лейбницу? Диалектически оправданная необходимость по Гегелю? «То, что не убивает нас, делает нас сильнее» по Ницше? Нет, не делает сильнее. И не может быть такого божественного плана, и не может быть такой диалектики.
Трагедии ХХ века отменили мыслительные конструкции, благодаря которым можно было ужиться со злом в настоящем, нарисовав этюд идеального будущего.
Ад без дьявола
Ханна Арендт писала, что многие воспринимают Франца Кафку как пророка мрачных событий будущего. Но Кафка изображал уже существующий, хорошо знакомый ему мир имперской бюрократии, в котором вместо правления администрирование, а вместо права — циркуляры, распоряжения и предписания. В мире Кафки, мире модернистского государства, писала Арендт, человек полностью идентифицируется с должностью. Здесь взаимодействуют не люди, а чиновники, судьи, просители, слуги и посыльные.
Это понимание было одним из источников для заголовка ее книги «Банальность зла: Эйхман в Иерусалиме», составленной из репортажей с судебного процесса над Адольфом Эйхманом. Арендт говорила не о нормализации или рутинизации зла. «Банальным» было для нее не зло, а мотивы злодеев. Она не обесценивала злодеяния, в чем ее в свое время обвиняли, а отказывала нацистам-исполнителям в «сатанинском величии». На примере Эйхмана, высокопоставленного эсэсовца, отвечавшего за принудительную высылку и транспортировку евреев в концлагеря, она стремилась показать, что немыслимые преступления могли совершаться людьми, по большому счету, бездумными и не способными встать на точку зрения другого человека.
📄 Дорогие читатели! Теперь вы можете скачать PDF-версию любой статьи «Медузы». Файл можно отправить в мессенджере или по электронной почте своим близким — особенно тем, кто не умеет пользоваться VPN или у кого явно нет нашего приложения. А можно распечатать и показать тем, кто вообще не пользуется интернетом. Подробнее об этом тут.
Позднейшие исследования показали, что Арендт была не права, когда писала, что «иных мотивов, помимо чрезвычайного усердия в продвижении по службе, у Эйхмана не было». В книге «Эйхман до Иерусалима» Беттина Стангнет показала, что это был вполне убежденный нацист-антисемит, гордившийся своей эффективностью в решении «еврейского вопроса». Его жалобы на карьерные неудачи, его неспособность мыслить и говорить иначе как клишированными фразами были частью образа, созданного Эйхманом специально для суда.
«Банальность зла» устарела как репортаж, но остается актуальной как философская работа. Эйхман осознанно подражал кафкианским бюрократам, которыми был окружен в годы службы и без которых его преступления не были бы осуществимы. Сьюзан Найман уверена, что ключевая идеи книги верна — дьявольских намерений для совершения злодеяний не требуется.
Настоящие рыцари тьмы, исповедующие мрачные идеологии и рвущиеся к насилию, в любом обществе составляют крошечное меньшинство. Высказывать суждения по поводу их поступков легко. Труднее определяться с теми, кто помогает преступникам по нейтральным мотивам, с теми, кто, например, стремятся быть, что называется, на хорошем счету. Осмысление трагедий ХХ века выявило появление негероического злодея, злодея нового типа — того, кто действует в обстоятельствах, защищающих его от осознания собственного морального провала.
Дьявол, не похожий на злодея
Большинство из тех, кто сейчас создает ад на земле в Украине и отправляет россиян на смерть, лишены сатанинского величия. Они выполняют свою работу, у них есть навыки, обязательства и целевые показатели. Они доказывают себе и другим, что могут хорошо работать — в администрации президента, региональных правительствах, армии, министерствах, госкорпорациях и IT-компаниях, каждый на своем месте.
Знание своего дела и готовность брать на себя обязательства — от трудовых до кредитных — достойные качества, за которые берут на работу и ценят. Покидать должности людям, обладающим похвальными свойствами, жалко: обидно пускать на ветер годы вложенных сил. Ни одно действие по-прежнему не нарушает закон, но работа в целом превращается в злодеяние. В какой-то момент качества, которые можно было когда-то считать признаками профессионализма, становятся приводными ремнями зла, а их обладатели — «кабинетными злодеями».
Момент перехода от контракта с работодателем к контракту с дьяволом у каждого свой. В наше время мечтающему о всевластии потенциальному доктору Фаусту не нужно выходить вечером на перекресток четырех дорог, рисовать на земле круги и выкрикивать заклинания. Не нужно даже формулировать запрос к темным силам — например, обрести всезнание, благополучие и все удовольствия мира. Не нужно совершать какого-то пугающего символического поступка. Не нужно соглашаться на службу какой-то экстремистской силе, захватившей власть, — как это делали царские чиновники и военные, переходившие на сторону большевиков, как делали немецкие бюрократы, соглашавшиеся работать с нацистами, захватившими власть. В России власть никто не захватывал, она изменилась изнутри. Так что каждому достаточно было просто остаться на своем месте, за собственным рабочим столом — просто одна из сотен бумаг на этом столе была договором с дьяволом. Ее легко было не заметить. Достаточно было просто делать все то же, что всегда. Переход на службу преступной войне произошел по умолчанию.
Ничего как будто не изменилось, но вот ректор университета, сохраняя все прежние свои достоинства, отвечает уже не за качество научной работы, а за лояльность преподавателей, что требует увольнений. И вот бывший реформатор строит планы мобилизационной экономики. И вот финансист занимается уже не инвестиционными проектами, а обеспечением войны, в которой гибнут дети и мирные граждане. И вот уже показатель успеха губернатора — не протяженность дорог или объемы нового жилья, а количество отправленных под пули и снаряды.
У каждого на этом пути была промежуточная станция, на которой можно было выйти. И губернатор, и финансист, и ректор знают, что это была за точка. Для многих такой точкой могло быть само согласие занять должность, например должность губернатора, обязанного отчитываться по показателям «Единой России» и Путина на выборах. Фальсификация выборов — дело дурное, но не убийственное, просто «политическая необходимость», почему не согласиться, если ты не либерал по убеждениям? Между тем в той точке договор с чертом вполне мог быть подписан, так что к моменту появления нового KPI по отлову посылаемых на смерть открещиваться было уже поздно.
Злодеяния по подписке
Глубокая моральная перемена наступила и для российского общества в целом. И многие, возможно, как тот чиновник, не заметили, как прошли точку невозврата. Десятилетиями государственные решения в России принимают одни и те же люди, делать моральное усилие и присягать «партии войны» было не нужно: переход под ее власть произошел по умолчанию. Опросы общественного мнения свидетельствуют именно об этом, а не об осознанном выборе. Усилие нужно было, чтобы выйти из-под власти партии войны, но тех, кто готов задуматься, предпринять усилие и осознанно выйти из игры, всегда гораздо меньше, чем тех, кто соглашается на перемены по умолчанию. Это знает каждый, кто, не желая того, годами платит за какую-нибудь подписку или делает выплаты в какой-то фонд.
В российском случае речь не о подписке, а о соучастии в чудовищных злодеяниях, но российское общество не произвело расчета с государством в его прежних формах и не заметило границы, которую перешло. Жизнь как была трудной и пронизанной неприятными компромиссами, так и осталась. Иосиф Бродский в эссе «Меньше единицы» так описывал опыт сосуществования с аморальной государственной системой, в которой он рос:
Человек с головой, конечно, пытался перехитрить систему, изобретая разные обходные маневры, вступая в сомнительные сделки с начальством, громоздя ложь на ложь, дергая ниточки семейных связей… Это — окончательное торжество системы: перехитришь ты ее или же примкнешь к ней, совесть твоя одинаково нечиста.
Народная мудрость гласит, что нет худа без добра, — справедливо, видимо, и обратное. Амбивалентность, мне кажется, — главная характеристика нашего народа. Нет в России палача, который бы не боялся стать однажды жертвой, нет такой жертвы, пусть самой несчастной, которая не призналась бы (хотя бы себе) в моральной способности стать палачом.
Наша новейшая история хорошо позаботилась и о тех, и о других. Какая-то мудрость в этом есть. Можно даже подумать, что эта амбивалентность и есть мудрость, что жизнь сама по себе не добра и не зла, а произвольна… Именно эта амбивалентность, я полагаю, и есть та «благая весть», которую Восток, не имея предложить ничего лучшего, готов навязать остальному миру. И мир, кажется, для этого созрел.
Осмысление преступлений тоталитарных режимов ХХ века многих привело к осознанию, что бывает такое «худо», что никакого «добра», уравновешивающего его, придумать невозможно, что никакая диалектика и никакое светлое будущее не могут оправдать массовых убийств в настоящем. В российской науке и культуре были и есть люди, которые, анализируя советский ХХ век, пришли к этому выводу. Но это понимание не стало достоянием общества. ГУЛАГ не стал для российского общества тем же, чем стал Освенцим для немецкого. Фраза «нет худа без добра» стала не благой, а трагической вестью.
«Это принципиальное, какое-то настойчивое неотличение зла, упорное настаивание на том, что ничего не следует относить к злу, ни за чем нельзя признать окончательно статус зла, и, соответственно, ни с чем нельзя внутренне порвать связь, ни от чего нельзя отречься как от несомненно дурного и губительного, ничто нельзя „осудить“», — пишет поэт Ольга Седакова, комментируя процитированную выше мысль Бродского.
Бесконечное «нет худа без добра» действительно до сих пор — без всякого осмысления — в целом принимается российском обществом. Оно в стремлении уравновесить преступления государства его достижениями (зато у нас была индустриализация, зато у нас была стабильность, зато можно было зарабатывать), в готовности признавать происходящее неизбежным (Запад все равно бы напал на нас, нужно было действовать), в готовности всех подписавших не замеченный ими договор с дьяволом защищаться тем, что «у меня есть определенные законом обязанности, я профессионал, а не политик, я не могу рисковать работой, поскольку отвечаю за близких».
Эта логика звучит разумно, уж точно не преступно, но это та самая логика, следуя которой можно, не заметив ничего особенного, оказаться там, где оказались сегодня российское государство и общество — вместе.
Что еще об этом почитать
Neiman S. Evil in Modern Thought. Princeton University Press. 2001
Сьюзан Нaйман, специализирующаяся на моральной философии, считает, что вокруг отношения разных мыслителей к проблеме зла можно построить всю историю западной философии. Найман пишет, что последовательный разбор ответов на вопрос о присутствии зла в мире был для нее способом понять, как духовная сфера изменилась за период с раннего Просвещения до наших дней.
Камю А. Чума. Чума. М.: АСТ, 2005
Читателям романа «Чума», вышедшего в 1947 году, было ясно, о какой чуме идет речь — о «коричневой». Но Альбер Камю намеренно говорит ненужным в послевоенной Европе эзоповым языком и смешивает то, что философы прошлого стремились различать: «природное зло» землетрясений и эпидемий, и «моральное зло» человеческих проступков. Это позволяет ему показать взросление отношения к злу: от проповеди отца Панлю (зло, как и смерть, неизбежно, оно — заслуженная кара) до позиции атеиста, доктора Риэ, который отказывается «примириться с чумой» и решает «бороться против смерти, не обращая взоры к небесам». Представляя рукотворное зло природным, Камю, кроме того, создает дистанцию между человеком и злодеянием. Зло — болезнь, а не свойство человеческой природы.
Легенда о докторе Фаусте / Комментарии В. М. Жирмунского. М.; Л.: Издательство АН СССР, 1978
Если прочитать народную книгу о Фаусте (XVI век) и знать о существовании кукольных комедий XVII—XVIII веков, то становится понятно, что источник знаменитых произведений о человеке, продавшем душу дьяволу — от пьесы Кристофера Марло и поэмы Гете до романов Михаила Булгакова и Томаса Манна, — произведение низовой, «лубочной» литературы. Идея сделки с чертом могла быть смешной. Но в более позднее время это наполненное анекдотами и нравоучениями повествование превратилось в трагедию о поиске сущности жизни (у Гете) и в трагедию художника (у Булгакова и Манна).